Преступление, совершённое фашистскими захватчиками против нашего народа, не имеет срока давности, и нам всем об этом забывать никак нельзя. Ради миллионов погибших, пропавших без вести и безвинно пострадавших во время этой ужасной и кровопролитной войны. Помнить, чтобы больше никогда это не повторилось, чтобы защитить от этого наших детей и внуков. Теперь можно только догадываться, что пришлось пережить детям и что творилось в их сердцах, когда на их глазах мучили и убивали родных и близких людей, или тем, чьё детство вовсе оборвалось 22 июня 1941‑го... И не каждый из оставшихся в живых находит в себе силы возвращаться в эти страшные воспоминания и делиться ими со всеми.
Вспоминают
Серафима Дмитриевна МИШКИНА (в девичестве Степанова):
— Когда война закончилась, мне было всего семь лет, и о том времени я больше помню по рассказам моей старшей сестры Марии, ей тогда было почти 16. Родом я из деревни Костыгово Волотовского района, там нас, мать и шестеро детей, и застала война (отец умер раньше). Сначала нашу деревню только бомбили. В очередной раз, когда налетела немецкая авиация, мы все собрались и побежали в лес. Спрятались в канаве и вдруг вспомнили, что сестру Паню мама послала пасти корову (хозяйство у нашей семьи до войны было огромное: куры, гуси, поросята, овцы и корова). Стали кричать Паню. Через некоторое время видим: идёт сестра, плачет, а за ней молодой немец с автоматом наперевес, она кричит навзрыд, что маму потеряла. Мы выглянули из канавы, немец увидел нас, думаем, сейчас убьёт всех, а он что-то бормочет по-своему. Мария немного понимала немецкий язык, и ей удалось разобрать в его словах, что мы выбрали плохую канаву и нам здесь не место. Только мы переползли в другую канаву, как на то место, где мы сидели раньше, упал снаряд. Вековые деревья повалило, а от нас бы мокрого места не осталось. Вот тебе и немец — спас нас.
После бомбёжки поздно ночью мы вернулись домой, а рано утром к нам пришли двое: немецкий солдат и староста — предатель из наших. Приказали выметаться из дома. Мы все в один голос завыли, и мама из последних сил (она в то время сильно болела) стала выводить нас из дома. Немец как увидел, что она еле передвигает ноги, испугался, не заразная ли она, и велел её расстрелять. Тогда староста сказал немцу, что у неё куча детей, кто с ними будет возиться, пусть идёт, всё равно до места не доедет. Нас вместе с другими жителями погрузили в товарные (мы их ещё раньше называли телячьи) вагоны и куда-то повезли: как оказалось, в Литву. Всех распределили по разным местам. Нашу семью выгрузили в каком-то сарае, где даже не было пола. Так мы и остались — голые, босые, голодные — в батраках у литовского фермера. Старшие сёстры работали с утра до ночи и видели в хозяйских погребах изобилие всяких запасов продовольствия. Нашу семью держали впроголодь на корке хлеба и картошке, только чтобы не померли. Мария позднее попала в домработницы к одной русской переводчице, которая знала и русский, и литовский языки.
Начали отправлять молодёжь в Германию. Трём старшим — Марии, Жене и Аннушке — приказали собираться. Мы все плачем, обнимаемся, страшно расставаться. При погрузке в вагоны стояла огромная очередь: у всех, кого отправляли, снимали отпечатки пальцев и фотографировали. Мы с мамой провожали сестёр, вдруг к нам подходит та переводчица и говорит: «Мария, вы в самом конце очереди, бегите пока не поздно». Сестрёнки улучили момент, сбежали и спрятались в лесу, пока всё не утихло и немцы не уехали.
Почти перед самой Победой нас как-то нашли родственники и прислали маме письмо, в котором звали на родину. Это было не так просто — сбежать, но у нас получилось. Вернувшись, не обнаружили ни одного дома (а у нас были летний и зимний), ни сарая, ничего не осталось. Соорудили себе землянку и стали в ней жить. Мама потом сильно заболела, слегла и умерла. За неё осталась Мария, но и она в скором времени заболела тифом, и её при смерти увезли в больницу. А Пане, мне и Грише детского дома избежать не удалось. Мы были тощие, страшные, вшивые. Когда проходили два детприёмника (валдайский и хвойнинский), с нас сразу сняли всё тряпьё и сожгли, переодели во что было, подстригли налысо и провели по врачам. Только после этого отвезли в детский дом, который находился в селе Кончанское.
Послевоенные нищета, разруха и голод, конечно, сказались на нас. Одежду донашивали друг за другом, ели не досыта, но зато мы все там были равны и никто никого не обижал, жили как одна семья. Это была заслуга нашего директора, бывшего военного лётчика Рудольфа Михайловича Мартина, которого мы все очень любили, а он — нас. Когда ему выдавали причитающуюся пайку хлеба, он её не брал, а велел делить поровну самым младшеньким. Мы, довольные, прыгали от радости, что белого хлебушка дали, которого мы почти не видели. Так мы жили, пока на его место по каким-то причинам не прислали другого директора, но об этом времени даже вспоминать страшно, да это совершенно отдельная тема для разговора.
До сегодняшнего дня дожили только я и сестра Женя (ей уже 88 лет), которая живёт в Старой Руссе. Перенеся все лишения, голод, болезни и смерти близких, мы в дальнейшем довольствовались малым и много от жизни не просили. Здоровы, одеты, есть где жить, что поесть — и на том спасибо. Нам, малолетним узникам, есть с чем сравнивать. Никому не пожелаем такие страсти увидеть, а тем более испытать их. Мира всем и навсегда.
Рудольф Павлович ХУТТЕР:
— Родом я из Жерновки (тогда Всеволожского района, позже — в черте Ленинграда). От нас было 15 минут езды на трамвае до Московского вокзала. Жили мы в своём доме, в одной половине мы с мамой, в другой — её родная сестра с четырьмя детьми.
Был выходной день, и мы с мамой пошли прогуляться по городу: сходить в цирк, в зоопарк. Идём и видим: возле репродуктора скопилось много людей. Мы тоже остановились и услышали страшную весть о том, что Германия объявила нам войну. В одно мгновенье сменилась радостная и счастливая картина прекрасного летнего дня на несчастную и мрачную, и на лицах людей появились страх, озабоченность. Мне тогда было шесть, но про то, что случилось, я понял всё сам, что война — это плохое дело.
Недалеко от нас располагались химические и военные заводы, которые немцы постоянно бомбили, да и сам город подвергался частым налётам фашистской авиации: бывало, в ночь по пять-шесть, а то и восемь-десять раз приходилось бегать в убежище, которое мы сразу сделали своими силами в нашем огороде. Как наступал вечер, так радио не замолкало: «Вражеский налёт, идите спасаться в бомбоубежище». Мой двоюродный брат во время бомбёжек частенько забирался на крышу дома и скидывал оттуда зажигательные бомбы, а я на земле тушил чем мог. Очень страшно было, когда однажды немецкий самолёт сбросил огромную бомбу на парашюте, больше тонны весом, на находившиеся вблизи военные заводы, но она пролетела мимо и упала неподалёку на мягкие пахотные земли. Хорошо, что не взорвалась, наш посёлок сразу бы смело, а так только одним махом вылетели все окна и двери в домах от сотрясения. Мигом наехали наши сапёры и разминировали её — вот это был ужас, сидели как на пороховой бочке.
Всех, кроме военнообязанных, которые работали на нужды фронта, старались сразу эвакуировать. Мама моя была грамотной, да ещё она окончила специальные курсы и была секретарём-машинисткой в нашем Яблоневском сельсовете и вдобавок работала на Охтинском хлебозаводе. Поэтому нашу семью не торопились эвакуировать: своя работница. Пока ходили трамваи, было не так страшно, а когда электричества не стало, маме пришлось ходить на хлебозавод через большое Охтинское кладбище. Она шла на работу и видела горы трупов, которые люди уже не могли хоронить, а просто заворачивали в какую-нибудь тряпицу или простыню и оставляли возле могил. Со временем стало видно, что у некоторых трупов вырезаны куски тела. Голод заставлял и не такое делать.
Становилось всё хуже и страшней. Мне давали 125 блокадных граммов хлеба. Я выжил только потому, что мама могла поесть на хлебозаводе, а свой хлеб отдавала мне. В начале апреля 42‑го нас эвакуировали. Собрав свой скарб, погрузились на машину и поехали. Впереди было Ладожское озеро. Колонна из машин, переполненных людьми, потихоньку тянулась по уже довольно рыхлому весеннему льду. У нас был прекрасный шофёр, у него, как я запомнил, были большие резиновые сапоги и лом, он сначала проходил вперёд по колено в воде, прощупывая прочность льда, и только потом ехал. Долго-долго мы так ехали и видели другие машины, которые со всего хода проваливались под лёд. Помочь никто не мог, любая машина могла то и дело оказаться там же. С нашей всё обошлось. Довезли нас до Волховстроя и стали перегружать в железнодорожные составы. У нас одна мама могла переносить вещи — у её сестры сильно болели ноги. Попросили мужчин помочь, они согласились, но со злым умыслом: передавая кули с вещами, пытались нащупать что-то ценное. И некоторые тюки кидали не в вагон, а насквозь. В итоге у нас осталось всего два или три тюка с вещами. В вагоне ничего не было, только солома постелена на полу. Но зато в начале вагона была печурка. Правда, те, кто был рядом с ней, чуть не подгорали, а кто был в другом конце вагона — примерзали к полу. На больших станциях поезд стоял подолгу, и всех, кто ехал в таких составах, понемногу подкармливали: взрослые с котелками и мисками ходили в специальные пункты раздачи. Так мы и ехали.
Привезли нас в станицу Новопластуновскую Краснодарского края. Станица большая, в ней было два колхоза. Мы с мамой поселились у одной семьи, а тётя с детьми — у другой, прожили там почти пять лет. Там же я пошёл в школу. Когда окончил начальную, мы снова вернулись в Ленинград. На месте нашего дома — одни развалины, податься было некуда, а власти сказали: поезжайте туда, откуда приехали. Мы помыкались-помыкались и подались в Новгород, в колхоз, где нам хоть дали крышу над головой. Что-то вроде общежития, где была одна большая комната, в которой уже жили четыре семьи — мы стали пятой. Потом мы все заболели, и нас отправили в Новгород в больницу, мы хоть отъелись там: давали и хлеб, и булку с маслом, и кашу. Нас с мамой выписали раньше, а тётя с детьми ещё оставались лечиться.
После больницы мы снова попытались устроиться в Ленинграде, но ничего не получилось. И тут на наше счастье мама услышала о вербовке на Урал, на строительство подстанции. Мы поехали в Челябинскую область. А тётя после выписки так же случайно попала в Малую Вишеру, тогда вербовали в строительную контору от железной дороги. Они строили 24‑ю школу и много других домов и построек. Позднее тётя и нас стала звать в Вишеру. Отработав год на Урале, мы поехали к ней. Так с мая 1949 года я стал жить в Вишере.
Муза Ивановна ФИЛИППОВА (в девичестве Терентьева):
— Что такое голод, холод и страх, мне пришлось узнать в раннем возрасте. В первую очередь в памяти всплывают тяжкие военные дни. Это было очень страшное время: как я помню, нам всегда хотелось есть.
Мать умерла за год до начала войны, и мы остались с отцом. Нас было пятеро: самому маленькому брату, когда началась война, было всего 2 года, старшей сестре — 17 лет, а мне — одиннадцать с половиной. Оставаться с нами было некому, кроме папы, поэтому ему дали бронь. Работал он в городской пожарной, а жили мы на 1‑й Поперечной (теперь Космонавтов). Однажды всей семьёй поливали в огороде овощи, когда низко на бреющем полёте над нашими головами пролетели три самолёта. И каково же было наше удивление, когда мы подняли головы вверх и на крыльях вместо пятиконечных красных звёзд увидели чёрные кресты...
Всё произошло очень быстро, уличных боёв я не помню, наши войска тихо отошли. Мы утром проснулись, а в город уже так же тихо пришли немецкие передовые части. Тогда стало понятно, что война пришла к нам. Навалился страх неизвестности — что теперь будет? Ведь когда мы ложились спать, был ещё мир, а проснулись в оккупированном городе. Отцу обещали выделить лошадь с телегой, чтобы всю семью перевезти в безопасное место, да так и не дали, деваться было некуда и пришлось остаться в городе.
Когда немцы вошли в город и стали искать себе жильё, их офицеры сразу же выгнали нас из дома и поставили у дверей часовых, которые никого туда не пропускали. Хорошо, у отца незадолго до войны в огороде была вырыта большая землянка, вот туда мы и перебрались. Офицеры в нашем доме долго не задержались, потому что улицы Урицкого и наша находились в зоне постоянных обстрелов, так как за рекой были наши войска, да и бомбили эти улицы чаще. Поэтому они быстренько перебрались на задние улицы — 7‑ю и 8‑ю Поперечные, подальше от линии огня, а в доме поселились немецкие денщики, занявшие двор своими лошадьми-тяжеловозами. Стало немного полегче: они разрешали нам заходить на кухню и в детскую. Но долго там находиться было страшно — город очень часто и сильно бомбили и всё равно приходилось бежать в землянку.
Когда наши погнали немцев из города, те рванули в сторону Новгорода, в районе деревни Некрасово была, видно, жестокая битва, там погибло очень много немцев и их лошадей, которые, наверно, перевозили орудия, так как в наших болотистых местах тяжёлой технике делать нечего. После этого боя вишерское население, оставшееся в городе, всю зиму питалось этой кониной. Было холодно, мясо замёрзло и долго не портилось, для голодных людей это стало большим подспорьем.
Сначала мы ходили в начальную школу на ул. Карла Маркса, но когда бомбёжки участились и при очередном налёте вражеских самолётов разорвавшаяся напротив школы бомба осколком ранила одного ученика в ногу, тогда школу перевели в частные дома. Мы учились в пустующих домах на 5‑й, 6‑й и 7‑й Поперечных, жильцы которых были эвакуированы, подальше от центра и железной дороги, которые находились в эпицентре бомбёжек.
Дети старших классов работали в госпитале, а кто помладше, ходили чистить снег на небольшой аэродром в сторону деревни Глутно. По периметру его обрамляли большие снежные валы, в которых были вычищены ниши для самолётов, сверху натягивалась маскировочная сетка, а в середине была взлётная полоса — вот её-то мы и чистили. После работы лётчики нас подкармливали. В школьной столовой нам давали немножко ячневой каши, сахара и 50 граммов хлеба. Как-то, возвращаясь с аэродрома, мы (человек 30) шли по улице Герцена, нас выследил немецкий самолёт, который резко спикировал и сбросил бомбу. Мы вмиг перелетели через канаву и залегли, вжавшись всем телом в землю под совхозными сараями, которые находились между речкой и улицей Урицкого. Бомба взорвалась в нескольких метрах. От осколков нас прикрыли сараи. Когда самолёт улетел, на дороге мы увидели трёх мёртвых женщин, которые возили в совхозные парники навоз, в огромных лужах крови. Сердце у меня колотилось как сумасшедшее, руки сильно дрожали. Этот полный смертельного ужаса день запомнился мне на всю жизнь.
Так же чётко помню момент, когда к нам под дом упала бомба, но не разорвалась, и папа её сам вытащил и потихоньку опустил в пожарный водоём, вырытый между нашим и соседским огородами. А к соседям попала зажигательная бомба, и загорелась стена. Все, кто был рядом, в том числе и дети, выстроились цепочкой и подавали вёдра с водой из этого же прудка, чтобы потушить огонь.
Голод не тётка — пирожка не поднесёт, поэтому ели всё, что могли найти. Очень нравились молоденькие сосновые шишки. Мы снимали с них верхний слой, а сердцевинку, немного смолистую и сладковатую, ели — это было для нас чем-то вроде конфет, а если ещё удавалось достать кусочек жмыха, был поистине праздник, жевали его, будто пряник. Мы всегда были настолько голодны, что ни о какой брезгливости даже не задумывались. Как-то к нам в Вишеру попали американские подарки — сладкие булочки. Как, откуда и для кого их везли, мы не знали, только они почему-то заплесневели, и целый грузовик этих булочек высыпали в огромную воронку с водой. Так мы их палками вылавливали, доставали и съедали. Интересно, что никто после этого животом не мучился. Как мало нам тогда нужно было для счастья: быть сытыми и поскорее дождаться Победы. И дождались, когда посреди ночи проснулись от стука в стену дома и чьего-то громкого крика: «Победа!».
По окончании войны мне было уже 16 лет, я поступила в фабрично-заводское училище в Ленинграде, и этот первый послевоенный год показался мне раем. Всё можно было перетерпеть, главное — кончилась война.
Записала Елена СВЕТИНА